Я сказал, что ты мне понравился в Париже, когда был совсем щенком — длинным, с толстыми лапами. Ты мне и теперь нравишься, когда стал крепким, взрослым псом. Тебе тяжело, ты пришел ко мне, и я постараюсь тебе помочь, чем смогу. Но только не пытайся меня разжалобить, а иначе у нас ничего не получится. Уж лучше быть героем. Ну как, я тебя не слишком задел за живое?

— Черт с тобой.

Они оба рассмеялись, и Эллери отрывисто произнес:

— Подожди, пока я набью трубку.

* * *

Рано утром 1 сентября 1939 года нацистские самолеты загрохотали над Варшавой. Еще до исхода дня Франция объявила всеобщую мобилизацию и ввела военное положение. И еще до конца недели Говард уехал к себе на родину.

— Я охотно воспользовался предлогом, — признался он. — И был по горло сыт Францией, беженцами, Гитлером, Муссолини, кафе «Сен-Мишель» и самим собой. Мне хотелось прокрасться в свою кровать, залезть под одеяло и уснуть лет на двадцать. Даже скульптура успела мне надоесть. И когда я вернулся домой, то выбросил мой резец.

Отец, по обыкновению, устранился. Не задавал мне никаких вопросов и не предъявлял претензий. Он дал мне возможность решать самому.

Однако Говард так ничего и не решил. Его кровать не стала утробой для долгого сна, и об этом он теперь не мечтал. Главная улица города вдруг показалась ему еще более чужой, чем парижская улица Кота-рыболова. Он принялся читать газеты и журналы и слушать по радио репортажи о капитуляции Европы. Он также начал избегать зеркал. И обнаружил, что в корне не согласен с изоляционистскими суждениями дядюшки. За обеденным столом Ван Хорнов вспыхивали ссоры, и отец Говарда без особого успеха пытался примирить спорящих.

— У тебя есть дядюшка? — переспросил Эллери.

— Да, мой дядя Уолферт. Брат отца. Ну у него и характер, скажу я тебе, — значительно произнес Говард, но больше ничего не добавил.



14 из 272